Неточные совпадения
…Неожиданное усекновение головы майора Прыща
не оказало почти никакого влияния на благополучие обывателей. Некоторое время, за оскудением градоначальников, городом управляли квартальные; но так как либерализм еще продолжал
давать тон
жизни, то и они
не бросались на жителей, но учтиво прогуливались по базару и умильно рассматривали, который кусок пожирнее. Но даже и эти скромные походы
не всегда сопровождались для них удачею, потому что обыватели настолько осмелились, что охотно дарили только требухой.
«Я ничего
не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу, которая
не в одном прошедшем
дала мне
жизнь, но теперь
дает мне
жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».
— Да, Бог
дает крест и
дает силу нести его. Часто удивляешься, к чему тянется эта
жизнь… С той стороны! — с досадой обратилась она к Вареньке,
не так завёртывавшей ей пледом ноги.
Любовь к женщине он
не только
не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая
даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому
не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба была одним из многих общежитейских дел; для Левина это было главным делом
жизни, от которогo зависело всё ее счастье. И теперь от этого нужно было отказаться!
Вопрос для него состоял в следующем: «если я
не признаю тех ответов, которые
дает христианство на вопросы моей
жизни, то какие я признаю ответы?» И он никак
не мог найти во всем арсенале своих убеждений
не только каких-нибудь ответов, но ничего похожего на ответ.
Кроме того, во время родов жены с ним случилось необыкновенное для него событие. Он, неверующий, стал молиться и в ту минуту, как молился, верил. Но прошла эта минута, и он
не мог
дать этому тогдашнему настроению никакого места в своей
жизни.
Не говоря о том, что на него весело действовал вид этих счастливых, довольных собою и всеми голубков, их благоустроенного гнезда, ему хотелось теперь, чувствуя себя столь недовольным своею
жизнью, добраться в Свияжском до того секрета, который
давал ему такую ясность, определенность и веселость в
жизни.
Он чувствовал, что, кроме благой духовной силы, руководившей его душой, была другая, грубая, столь же или еще более властная сила, которая руководила его
жизнью, и что эта сила
не даст ему того смиренного спокойствия, которого он желал.
Поэтому Вронский при встрече с Голенищевым
дал ему тот холодный и гордый отпор, который он умел
давать людям и смысл которого был таков: «вам может нравиться или
не нравиться мой образ
жизни, но мне это совершенно всё равно: вы должны уважать меня, если хотите меня знать».
«Я искал ответа на мой вопрос. А ответа на мой вопрос
не могла мне
дать мысль, — она несоизмерима с вопросом. Ответ мне
дала сама
жизнь, в моем знании того, что хорошо и что дурно. А знание это я
не приобрел ничем, но оно дано мне вместе со всеми, дано потому, что я ни откуда
не мог взять его».
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою
жизнь теми духовными благами, которые
дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети,
не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута
жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься
не зачитываются мне».
— Разве вы
не знаете, что вы для меня вся
жизнь; но спокойствия я
не знаю и
не могу вам
дать. Всего себя, любовь… да. Я
не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я
не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно
не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
Слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей; но для
жизни они ничего
не давали, и Левин вдруг почувствовал себя в положении человека, который променял бы теплую шубу на кисейную одежду и который в первый раз на морозе несомненно,
не рассуждениями, а всем существом своим убедился бы, что он всё равно что голый и что он неминуемо должен мучительно погибнуть.
Вернувшись домой и найдя всех вполне благополучными и особенно милыми, Дарья Александровна с большим оживлением рассказывала про свою поездку, про то, как ее хорошо принимали, про роскошь и хороший вкус
жизни Вронских, про их увеселения и
не давала никому слова сказать против них.
Она знала все подробности его
жизни. Он хотел сказать, что
не спал всю ночь и заснул, но, глядя на ее взволнованное и счастливое лицо, ему совестно стало. И он сказал, что ему надо было ехать
дать отчет об отъезде принца.
Ответа
не было, кроме того общего ответа, который
дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном
жизни.
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей
не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь,
дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной
жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
Бог
даст,
не хуже их доедем: ведь нам
не впервые», — и он был прав: мы точно могли бы
не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что
жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться…
Зло порождает зло; первое страдание
дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла
не может войти в голову человека без того, чтоб он
не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение
дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей
жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Одинокая
жизнь дала сытную пищу скупости, которая, как известно, имеет волчий голод и чем более пожирает, тем становится ненасытнее; человеческие чувства, которые и без того
не были в нем глубоки, мелели ежеминутно, и каждый день что-нибудь утрачивалось в этой изношенной развалине.
Промозглый сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железною решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой шел дым и
не давало тепла, — вот обиталище, где помещен был наш <герой>, уже было начинавший вкушать сладость
жизни и привлекать внимание соотечественников в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма.
Что ж? Тайну прелесть находила
И в самом ужасе она:
Так нас природа сотворила,
К противуречию склонна.
Настали святки. То-то радость!
Гадает ветреная младость,
Которой ничего
не жаль,
Перед которой
жизни дальЛежит светла, необозрима;
Гадает старость сквозь очки
У гробовой своей доски,
Всё потеряв невозвратимо;
И всё равно: надежда им
Лжет детским лепетом своим.
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье
жизни в бурях света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И
даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще
не ясно различал.
Увы, на разные забавы
Я много
жизни погубил!
Но если б
не страдали нравы,
Я балы б до сих пор любил.
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И
дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть
не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я всё их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.
Знатная
дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам
жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так как в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, — эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные пустяки, какие
не передашь на бумаге, — их сила в чувстве,
не в самих них.
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть
не смей о жалованье, изругает на чем свет стоит. «Ты, говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто ты мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что тебе пять тысяч
дам». Вот ты и поговори с ним! Только еще он во всю свою
жизнь ни разу в такое-то расположение
не приходил.
Молчалин! как во мне рассудок цел остался!
Ведь знаете, как
жизнь мне ваша дорога!
Зачем же ей играть, и так неосторожно?
Скажите, что у вас с рукой?
Не дать ли капель вам?
не нужен ли покой?
Пошлемте к доктору, пренебрегать
не должно.
— В докладе моем «О соблазнах мнимого знания» я указал, что фантастические, невообразимые числа математиков — ирреальны,
не способны
дать физически ясного представления о вселенной, о нашей, земной, природе, и о
жизни плоти человечий, что математика есть метафизика двадцатого столетия и эта наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и считали количество чертей на конце иглы.
Клим лежал, закрыв глаза, и думал, что Варвара уже внесла в его
жизнь неизмеримо больше того, что внесли Нехаева и Лидия. А Нехаева — права:
жизнь, в сущности,
не дает ни одной капли меда,
не сдобренной горечью. И следует жить проще, да…
— Я —
не зря говорю. Я — человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на
жизнь, я
даю ему два-три толчка в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные начала учения сего у простеца-то как бы уже где-то под кожей имеются.
— Ну, что там — солидная! Жульничество. Смерть никаких обязанностей
не налагает — живи, как хочешь! А
жизнь —
дама строгая:
не угодно ли вам, сукины дети, подумать, как вы живете? Вот в чем дело.
— У пролетариата — своя задача. Его передовые люди понимают, что рабочему классу буржуазные реформы ничего
не могут
дать, и его дело
не в том, чтоб заменить оголтелое самодержавие — республикой для вящего удобства
жизни сытеньких, жирненьких.
— Книга
не должна омрачать
жизнь, она должна
давать человеку отдых, развлекать его.
«Жаловалась на одиночество, — думал он о Варваре. — Она
не была умнее своего времени. А эта, Тося? Что может
дать ей Дронов, кроме сносных условий
жизни?»
— Спасибо, — тихонько откликнулся Самгин, крайне удивленный фразой поручика о
жизни, — фраза эта
не совпадала с профессией героя, его настроением, внешностью, своей неожиданностью она вызывала такое впечатление, как будто удар в медь колокола
дал деревянный звук.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже
не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю
жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Гордость заиграла в нем, засияла
жизнь, ее волшебная
даль, все краски и лучи, которых еще недавно
не было. Он уже видел себя за границей с ней, в Швейцарии на озерах, в Италии, ходит в развалинах Рима, катается в гондоле, потом теряется в толпе Парижа, Лондона, потом… потом в своем земном раю — в Обломовке.
Но цвет
жизни распустился и
не дал плодов. Обломов отрезвился и только изредка, по указанию Штольца, пожалуй, и прочитывал ту или другую книгу, но
не вдруг,
не торопясь, без жадности, а лениво пробегал глазами по строкам.
— А надолго ли? Потом освежают
жизнь, — говорил он. — Они приводят к бездне, от которой
не допросишься ничего, и с большей любовью заставляют опять глядеть на
жизнь… Они вызывают на борьбу с собой уже испытанные силы, как будто затем, чтоб
не давать им уснуть…
Все это отражалось в его существе: в голове у него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все от вопросов, увидит или
не увидит он ее? Что она скажет и сделает? Как посмотрит, какое
даст ему поручение, о чем спросит, будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его
жизни.
«Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг
жизни? Ужели тут все… все…» — говорила душа ее и чего-то
не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг,
не узнал бы,
не подслушал бы кто этого шепота души… Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там
даль, глубь и мрак.
Дети ее пристроились, то есть Ванюша кончил курс наук и поступил на службу; Машенька вышла замуж за смотрителя какого-то казенного дома, а Андрюшу выпросили на воспитание Штольц и жена и считают его членом своего семейства. Агафья Матвеевна никогда
не равняла и
не смешивала участи Андрюши с судьбою первых детей своих, хотя в сердце своем, может быть бессознательно, и
давала им всем равное место. Но воспитание, образ
жизни, будущую
жизнь Андрюши она отделяла целой бездной от
жизни Ванюши и Машеньки.
— Что ж? примем ее как новую стихию
жизни… Да нет, этого
не бывает,
не может быть у нас! Это
не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от
жизни… когда нет опоры. А у нас…
Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а
не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
— Ну, за это я
не берусь: довольно с меня и того, если я
дам образцы старой
жизни из книг, а сам буду жить про себя и для себя. А живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же делать? — Он задумался.
Он клял себя, что
не отвечал целым океаном любви на отданную ему одному
жизнь, что
не окружил ее оградой нежности отца, брата, мужа,
дал дохнуть на нее
не только ветру, но и смерти.
Опенкин в нескольких словах сам рассказал историю своей
жизни. Никто никогда
не давал себе труда, да и
не нужно никому было разбирать, кто прав, кто виноват был в домашнем разладе, он или жена.
«Как это они живут?» — думал он, глядя, что ни бабушке, ни Марфеньке, ни Леонтью никуда
не хочется, и
не смотрят они на дно
жизни, что лежит на нем, и
не уносятся течением этой реки вперед, к устью, чтоб остановиться и подумать, что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «Что Бог
даст!» — говорит бабушка.
С ним можно
не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся
жизнь его
не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт,
жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и
не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за человек.
— Вы рассудите, бабушка: раз в
жизни девушки расцветает весна — и эта весна — любовь. И вдруг
не дать свободы ей расцвесть, заглушить, отнять свежий воздух, оборвать цветы… За что же и по какому праву вы хотите заставить, например, Марфеньку быть счастливой по вашей мудрости, а
не по ее склонности и влечениям?
— Ты сама чувствуешь, бабушка, — сказала она, — что ты сделала теперь для меня: всей моей
жизни недостанет, чтоб заплатить тебе. Нейди далее; здесь конец твоей казни! Если ты непременно хочешь, я шепну слово брату о твоем прошлом — и пусть оно закроется навсегда! Я видела твою муку, зачем ты хочешь еще истязать себя исповедью? Суд совершился — я
не приму ее.
Не мне слушать и судить тебя —
дай мне только обожать твои святые седины и благословлять всю
жизнь! Я
не стану слушать: это мое последнее слово!